X
Сказанное выше распространялось и на научные коллективы советского обществоведения: институты, отделы, секторы. Как любой советский коллектив, независимо от личных качеств составляющих его людей, он стремился к самовоспроизводству (в идеале – к расширенному), должен был сохранять внутреннее равновесие и не допускать про¬явления избыточной (определялось «идеологическими» нормами, среднепрофессиональным уровнем коллектива, включая начальника, и уровнем карьерных притязаний последнего) интеллектуальной свободы со стороны своих членов. Прежде всего, речь шла о таких проявлениях этой свободы, которые угрожают конфликтом с вышестоящим начальством (академическим, партийным), могут привлечь внимание КГБ или наглядно продемонстрировать значительной части коллектива ее реальный интеллектуальный и профессиональный уровень, поставив под сомнение иерархию и автомифологию данной малой группы.
Подобная организация интеллектуального производства, ориентированная на ограничение творчества определенными интеллектуальными и социальными рамками, бесспорно, развращала большую, если не большую часть научных сотрудников. По сути она узаконивала, санкционировала лень, халтуру, серость, непрофессиональность, позволяла не работать. Не работать не могут и в погонялке не нуждаются лишь совестливые и талантливые, которых, как это все знают, увы, не большинство. Следовательно, в научном коллективе советского типа работающие люди, неваж¬но талантливые или нет, главное – работающие, энергичные объективно и автома¬тически становились объектом эксплуатации или, как минимум, интеллек¬туального и социального паразитизма, который есть более или менее пассивная (хотя иногда смертоносная) форма эксплуатации, oбъектом контроля. Всему этому способствовал и все это многократно усиливал примат коллективных работ над индивидуальными (в некоторых институтах официально провозглашался курс на коллективные монографии как основную форму деятельности; право на индивидуальную монографию надо было заслужить, что не означало автоматическую его реализацию). Естественно, все это развращало людей, отбивало трудовую мотивацию, порождало иждивенчество, цинизм. И зависть к тем, кто может – творить, выдумывать, пробовать.
Разумеется, это – модель, идеальный (в веберовском смысле) тип, который в своих модельных рамках мог меняться в зависимос¬ти от личных черт членов коллектива, его начальства. Однако эти черты не могли изменить коллектив качественно как социальную молекулу, ячейку определенного типа; меняя выражение его «ли¬ца», степень благообразия или уродливости, они не меняли само лицо, точнее, его видовую принадлежность, поскольку это определялось фактом включенности в иерархию однотипных коллективов. Изменение типа привело бы просто к уничтожению коллектива, его роспуску, что и происходило, хотя довольно редко. Чтобы функционировать в системе коллективов советского общества, научный коллектив должен был более или менее плотно контролировать своих членов. На практике это означало многое, в том числе эксплуатацию коллективом на¬иболее способных и продуктивных сотрудников. А это, в свою очередь, по логике любых производственно-организационных процессов, предполагало выработку как формальных, так и особенно – поскольку речь идет о советской системе – неформальных средств и механизмов эксплуатации, присвоения продуктов труда. Я не склонен абсолютно противопоставлять эту ситуацию той, что сложилась в западной науке об обществе, где тоже существует эксплуатация одних индивидов другими (как правило, начальниками подчинен¬ных). В западных научных коллективах таланту тоже не поют осанну и не дают радостно «зеленый свет». Процент ничтожеств и серости при¬мерно одинаков везде, психология и поступки представителей этого процента – тоже. Различие заключается в том, что на Западе в силу официальной провозглашенности индивидуализма и прав человека в качестве ценностей, в силу признания за индивидом права быть субъектом (т.е. базовой единицей считается индивид, а не коллектив) человек имеет больше формальных средств защиты (что вовсе не всегда значит: реальных). Правда, это не только заслуга капитализма, но результат компромисса капитализма с Европейской цивилизацией (и – шире – Западной Системой), породившей его, со всем вещественным, субстанциональным, цен¬ностным и организационным, что ею накоплено и должно учитываться капитализмом; это результат взаимной адаптации и исторической борьбы капитализма с европейским «докапиталистическим» наследием: «неадаптированный» полностью функциональный, т.е. «взбесившийся капитализм» – это (логически) коммунизм. Кроме того, сама капиталистическая система построена на конкуренции индивидов (и групп). Отсюда – иные формы эксплуатации (достаточно формализованные и главным образом индивидуальные и вертикальные, а не коллективные и горизонтальные) и иные стратегии сопротивления им. Хотя в подобной ситуации столь характерные для любой области творческой деятельности чувства, как зависть и амбиции, могли подвергаться большей или меньшей трансформации в функцию социального контроля (скорее в меньшей, поскольку этот контроль осуществлялся системой в целом и реализовывался как определенный образ жизни общества – западный, интегрально), он никогда не превращался ни в «идеоло¬гический контроль», ни в «репрессивную задушевность», ни тем более в производ¬ственное отношение.
Напротив, в советском научном коллективе (думаю, аналогичной была ситуация в кино, театре, музыке и т.д.) индивидуальная зависть или, скажем так, рессантимент становились одним из элементов социального контроля и, самое глав¬ное, перемещались из личностно-бытового измерения в социопроизводственное, усиливали его, придавали ему более отчетливую, часто идеоло¬гизированную форму: «Сальери» с партбилетом – это очень серьезно.
Стремясь сознательно и подсознательно, формально и неформально осуществлять контроль над своими членами, научный коллектив советского типа не только матepиaлизoвывaл логику и законы социального бытия комму¬нистического порядка, но и позволял многим реализовывать свои фобии и комплексы по отношению к более талантливым. Несколько упрощая и огрубляя ситуацию, можно оказать, что посредством советского научного коллектива был осуществлен исторический реванш научных и околонаучных бездарей предшествующих эпох над талантливыми коллегами. Благодаря ситуации, о которой идет речь, человеческая природа в сфере науки получила значительно большие, чем прежде, возможности и к тому же подкрепленные коллективом и всем строем жизни, представленным иерархией коллективов, для реализации таких фобий, комплексов и слабостей, оценка ко¬торых (зависть, подлость) практически во всех этических системах носит отрицательный характер.
Особо хочу подчеркнуть следующее. Первое. Характеризуя социально-научный коллектив, я не даю ему оценки: плохой (или хороший). Я – не об этом, а о социальном типе коллектива, о принципах его конструкции в качестве элемента властно-производственной иерархии советского общества. Я также не обсуждаю вопрос, плохие или хорошие люди работали в научных коллективах, – разные. Меня интересуют социосистемные характеристики индивидов, законы их поведения (а не личные интенции последнего). Эти характеристики существенно модифицируют личность, ее поведение. Как заметил А.Белинков о ком-то из писателей (кажется, об Олеше), он был хороший писатель, хороший человек – в том смысле, что в хорошем обществе, в хороших обстоятельствах вел себя хорошо. Ну а в плохих, среди плохих людей вел себя как большинство, т.е. опять же хорошо с социосистемной точки зрения. Конечно же, не все вели или ведут себя подобным образом. Всегда есть некий процент людей, минимально зависимых от окружения и готовых оставаться собой в любых или почти любых обстоятельствах, отстаивать свою правоту, свое «я». (Это опять же не означает, что они – «хорошие»; хорошие – для кого? В каком плане? Мы, повторю, рассуждаем в социосистемном, социальном плане.) Но много ли их было, таких людей, готовых нарушать или, тем более, систематически нарушавших правила советского властно-производственного общежития? Много? То-то. Повторю, я не касаюсь личных качеств людей, работавших в советских коллективах, а пишу о социальном поведении индивидов как элементов определенной социальной ячейки, функционирующей по определенным – как ею, так главным образом и не ею – правилам.
Второе. Я вовсе не хочу сказать, что в жизни советских научных коллективов все было плохо, что жить было невыносимо, тяжело. Отнюдь нет. Или, скажем так: где – как. В основном – сносно, а в чем-то и комфортно, даже очень, по крайней мере, для многих. А что? Рабочая нагрузка – невелика. Присутственных дней – 2-3, а при либеральном (или безалаберном, что, впрочем, в России часто одно и то же) начальнике и того меньше, некоторые сотрудники ухитрялись годами ничего не писать и являться только за зарплатой; другие расплачивались с родным коллективом поездками в колхоз, выездами на овощебазы и выходами в ДНД. Ну что же, от каждого по способностям.
Эксплуатация? Работа на начальство и на коллектив, особенно наиболее толковых сотрудников? Да. Но эмоционально это отчасти, в большей или меньшей степени (в зависимости от массы объективных обстоятельств и субъективной готовности к самообману и другим автокомпенсаторным реакциям) компенсировалось тем, что в разных коллективах называли по-разному: «атмосфера», «дух», «человеческие отношения», «отдельская (кафедральная и т.д.) традиция». Речь идет о групповых ритуально-мифологических формах, практиках. Реализовывались они по-разному: от неформальных совместимых чаепитий в рабочее время, сопровождавшихся различной степени интеллектуальности трепом на научные, околонаучные, спортивные, бытовые и вообще околовсяческие темы до формально-неформальных заседаний, демонстрирующих единство и сплоченность коллектива, высокоталантливость всех (или почти всех) членов и мудрость руководства. Надо сказать, что психологически это позволяло лучше адаптироваться к системе вообще и системе жизни в научных коллективах в частности, смягчало их жизнебыт(ие), позволяло представить систему и суть случайностью и формой, главное – неглавным и т.п. Короче, облегчало индивиду жизнь, становилось, как сказал бы Дж.Скотт, «оружием слабых». Надо, однако, помнить, что в то же время формы и практики, о которых идет речь, эффективно встраивали индивида в иерархию, в отношения неравенства и эксплуатации, одновременно камуфлируя, но тем эффективнее навязывая их: сопротивление им автоматически оборачивалось вызовом сложившимся в коллективе неформальным («человеческим») отношениям, угрожало «атмосфере»; социальный (пусть в индивидуальной форме) протест превращался в неуважение к коллегам, в нарушение традиций, в пренебрежение отдельской (кафедральной) солидарностью и т.д. и т.п. Иными словами, будучи обоюдоострой, но формально незафиксированной, ритуально-мифологическая практика советских (научных, хотя, естественно, не только их) коллективов работала в целом на начальство в ущерб подчиненным, на коллектив в ущерб личности, на посредственность в ущерб таланту или профессионалу. Все это суть результаты действия определенных социальных законов (или законов определенной социальности), а не результат неких «хороших» или «плохих» качеств людей, о которых у нас в данном контексте речь, повторю, не идет.
Ситуация в советских научных коллективах, тип отношений, характерный для них, нравились далеко не всем. Однако, как заметил еще Маркс, люди не вольны в вы¬боре тех отношений, которые застают готовыми и в которые включаются. Есть готовая система, правила ее игры. Систематическая сущностная борьба с ними – это системное (читай: государственное) преступление. Это – для единиц. Частичный, ограниченный в пространстве и времени протест мог принимать различные формы, однако он не столько подрывал систему, сколько выпускал пар. Ну а на рубеже 50-60-х годов произошли структурные изменения как в самой Системе, так и в ее научно-обществоведческой подсистеме. Переплетение, наложение и сочетание этих изменений породили целый комплекс противоречий, своеобразным узлом, пересечением которых становились работники и люди типа Крылова. |