XI
Теория при всех коллективных формах, организациях и т.д. и т.п. – занятие штучное. Не такое штучное, как искусство, но тем не менее индивидуально-штучное. Хором теорию не выдумаешь, не сочинишь. Теоретическое творчество, как и поэтическое – дело одиночек, требующее определенного склада ума («поворота мозгов». – А.А.Зиновьев), типа личности и определенных условий, причем далеко не всегда благоприятных в повседневном смысле слова: это зависит от обстоятельств социальной направленности теории, личных особенностей ее автора и многого другого. И тем не менее одно благоприятное условие необходимо: терпимое (как минимум) отношение общества, коллектива к поиску индивидом теоретических истин, уважение прав личности вообще и права на индивидуальный поиск истины в частности. Иными словами, речь идет об определенной (и довольно значительной) степени интеллектуальной и социальной свободы индивида от общества, коллектива, малой группы. До середины 50-х годов в советской обществоведческой системе индивидуальный поиск творческих истин, по крайней мере официально, открыто, был по сути невозможен: все уже было открыто, известно и сформулировано в положениях диамата, истмата, научного коммунизма, которые надо было лишь развивать, совершенствовать и т.д., обильно цитируя классиков. С середины 50-х годов ситуация начала меняться: пошли дискуссии, оживилась теоретическая мысль, оживилась конкуренция (точнее, ее советское подобие) между исследовательскими институтами со смежной тематикой и т.д. Все это создавало более благоприятный климат для интеллектуальных разысканий в области теории и, естественно, для их персонификаторов.
Пришло время Крылова и «крыловых». Лень, серость, халтура, отсутствие элементарного любопытства, элементарная необразованность, групповой эгоизм значительной части научных сотрудников – все это осталось; изменились обстоятельства. «Оттепель» породила спрос и моду на интеллектуальный шарм и лоск, хотя бы минимальные (даже образ начальника стал меняться; многих, как заметил Ю.Нагибин, «в пятидесятые годы почти насильно втянули в ум»). Время «огурцовых» (см. «Карнавальная ночь») – в науке и вне ее – уходило. Менялся общественный образ ученого, даже у обществоведов – разумеется, не так, как у физиков и математиков, презиравших советское обществоведение и основную массу его «носителей», не так, но все же… Оживление творческой атмосферы, некое подобие конкуренции сделали работу научно-обществоведческих коллективов, ее успех и оценку (читай: благодарности, денежные премии, поездки отдельных сотрудников, прежде всего начальства, за границу и т.д. и т.п.) во многом зависимыми от индивидуального творчества. От людей типа Крылова. От людей, способных генерировать новые идеи и оплодотворять ими целые коллективы, придавая подлинно научный смысл писаниям и существованию целой группы и, таким образом, оправдывая ее профессиональный статус и raison d’être. Источником коллективной работы в изменившихся обстоятельствах в какой-то степени становится некий индивид, его творчество.
При этом в те же 60-70-е годы в системе АН СССР, особенно в социально-гуманитарной ее части, основной акцент делался на коллективные работы. Им, будь то монографии, аналитические записки или справки для «директивных органов», отдавалось пред¬почтение. По сути, как уже говорилось, это был официальный курс. На поверхностный, хотя отчасти верный взгляд, главным бенефициантом такого курса было на¬чальство, начальник как социальный тип, организация, иерархия начальников разных уровней в целом. Действительно, подобную ситуацию руководители научных подразделений могли использовать (а многие использовали) в личных целях, реализовывали посредством коллективных работ свои собственные интересы, которые приобретали форму коллективных. Практическое, в силу организационно-властной логики, право контролировать процесс интеллектуального производства обеспечивало возможность присваивать продукты интеллектуального труда, социальные и духовные факторы производства: от вкрадчиво-под¬лого «Вы позволите мне подписать написанное Вами предисловие?» (слова, услышанные мной от одного из многих за мою научную жизнь начальников, и ведь не покраснел – ни задавая вопрос, ни нарвавшись на едкий по форме отказ) до жесткого, откровенного и открытого плагиата и неприкрытой эксплуа¬тации «интеллектуальных негров», пишущих за начальника по его прямому заданию. Иногда «за просто так», иногда за подачку в виде загранкомандировки или снятых с руки и подаренных в приступе начальственной благодарности часов – так обычно дают чаевые прислуге.
Руководитель научного коллектива часто был заинтересован в создании именно у наиболее работоспособного и талантливого сотрудника комплекса вины и зависимости – комплекса, который и выступал эффек¬тивным механизмом эксплуатации, узаконенного похищения мыслей и рукописей, интеллектуального обдирания. Комплекс закреплялся созданием определенной репутации, фиксировавшей слабые стороны характера, «пятнышки», подчеркивавшей и высвечивавшей их. Во многом это и есть ситуация Крылова.
Ситуация эта, однако, не была однозначной, в ней заключалось серьезное противоречие. С одной стороны, хорошо было иметь человека, блестяще знающего Маркса, живой цитатник (часто большее начальству и не было нужно): всегда можно было продемонстрировать глубину зна¬ния классиков и использовать это знание для идеологических подзатыльников конкурентам и подчиненным, указать им их место.
С другой стороны, сотрудник, стремившийся упорядочить марксистскую теорию, развить ее, а в марксистских научно-идеологических схемах усилить научное и теоретическое начало, что автоматически ослабляло и обнажало идеологические реалии, был хронически неудобен и опасен. С ним начальнику можно было погореть. Конечно же, научно-идеологическая бдительность коллег, не желавших подставляться из-за такого сотрудника (например, из-за Крылова), пропадать с ним, различные обсуждения, редакционная работа, ученые советы – все это должно было отфильтровать опасное. Однако страх, который гнездится, как это объяснял мне один мой бывший начальник, не в головном, а в спинном мозге, в позвоночнике (поэтому, наверное, он так часто и прогибался), заставлял бояться научных разысканий Крылова, делал их неудобными и нежела¬тельными. Для начальства какой-нибудь склонный к ревизионизму более или менее тайный симпатизант капиталистического пути развития освободившихся стран в известном смысле и под определенным углом зрения оказывался более безопасным, чем творческий марксист: с либерал-симпатизантом можно было под настроение и перемигнуться: «Ну, мы-то с вами умные люди, все понимаем». С Крыловым (и ему подобными) так было нельзя. Крылов н е п о н и м а л. Он верил в истинность того, о чем говорил. Он всерьез, как к своему, относился к теории Маркса. У него не было двойного дна. Все это и определило специфические и странные отношения Крылова с академическими чиноначальниками: потепления быстро сменялись похолоданиями, внешний фавор – безраз¬личием (в лучшем случае). И наоборот.
К сожалению, Крылов слишком близко к сердцу принимал такие повороты и хотя на словах признавал, что «барской любви» нужно бояться пуще «барского гнева», на деле нередко нарушал принцип «подальше от начальства, поближе к кухне». Впрочем, надо помнить, что в ряде случаев только начальство объективно могло защитить Крылова от его «первичного» производственного коллектива. Другое дело, что Крылов слишком верил в такую возможность и излишне субъективизировал объективное, персонализировал социальное. И тем не менее действительно бывали ситуации, когда начальство ситуационно бросало Крылову «спасательный круг» и сдерживало «друзей-доброжелателей» и коллективных социальных индивидов различного типа. Равно как и индивидуальных паразитов.
Неизбежная странность отношений, о которой идет речь, усилива¬лась тем, что начальник в большинстве случаев нуждался в психологи¬ческой и социальной компенсации за вынужденно ослабленный им конт¬роль над сотрудником и фактическое признание своей интеллектуально-научной, а следовательно, социопрофессиональной зависимости от него. За то, что подчиненный умнее. У Крылова есть стихи по этому поводу:
Скорей бы что ли одурачиться Начальник – умный, я – дурак И тихо, тихо очервячиться Ты – червячиха, я – червяк. Что б в упоеньи пресмыкательством Без рук, без ног На животе за их сиятельством Я б ползать мог.
Откуда какаю, чем лопаю, Не разберусь никак. Где голова моя, где – попа! Я человек-червяк.
Ясно, что Крылов здесь юродствует, у него по отношению к начальству бывали и совсем другие интонации:
В возможность правды на земле уже не веря, Лопатою квадрат я сам на ней отмерю, Потом начну работать вглубь уже траншею. Воздену сам своей рукой петлю на шею…
Не на свою, а на его, На выю шефа своего, И первый в яму брошу ком, Умри ты первым, я – потом! (стихотворение «Мрачное», написано в 1978 г. и посвя- щено одному из тогдашних Володиных начальников).
Нестихотворно это могло выразиться в резкости, в дерзости. Так, одного большого начальника, спросившего, почему у Крылова желтые зубы, Володя тут же «срезал» – «потому, что, в отличие от Вас, в войну не ел хлеб с маслом и болел цингой и потому, что в отличие от Вашего папы, у меня нет денег, чтобы вставить золотые зубы!» И поперхнулся большой начальник, впрочем, далеко не злодей. Не из худших. Так, никакой. Чудак на букву «м».
Интеллектуальная свобода доминирующего («модального типа») науч¬ного сотрудника требовала ослабления хватки со стороны не только начальства, но и коллектива, ослабления контроля внутри коллектива. Нередко это в большей или меньшей степени порождало у коллектива, как и у начальника, аналогичную проблему психологической компенсации и усиления социального контроля опять же в духе «задушевной репрессивности», где соотношения определяемого и определения могли существенно варьироваться. И чем больше индивид освобождался от контроля в интеллектуальной (т.е. профессионально системообразующей!) сфере, чем больше профессиональной свободы индивида вынужден был допускать коллектив, тем большим было стремление коллектива как социального индивида усилить контроль в социальной сфере, сфере производственно-личностных отношений «задушевной репрессивности».
Соотношение определения и определяемого в каждом конкретном случае варьировалось в зависимости от личных качеств физических индивидов, степени их симпатии к уходящему в профессиональный отрыв коллеге. Однако у коллектива как целого – свои интересы, своя логика, свои законы поведения, не совпадающие ни с таковыми его членов, ни с суммарно-индивидуальными. И чем больше эта социальная единица чувствовала свою слабость и уязвимость в конкуренции с единицей физичес¬кой, чем более напрягалась коллективная извилина в процессе пози¬тивного и негативного взаимодействия с комплексом извилин одной, отдельно взятой личности, тем объективно меньше личные симпатии определяли личные отношения (перефразируя высказывание Валлерстайна о ценностях, скажу, что чувства очень часто эластичны, когда речь заходит об интересах или выгоде), а на первый план выходило личное отношение тех, у кого оно было антипатичным. Кто-то скажет: «Ах, какой цинизм? Все было по-другому. Мы жили по соседству, дружили просто так. Какая эксплуатация? Какие зависть и плагиат! Фи!». Простим подобную фразу тем, кто никогда не рабо¬тал в советской науке, в ее коллективах или, работая в ней, приложил максимум умствен¬ных и эмоциональных усилий «ничего не видеть, ничего не слышать, ничего никому не сказать». Короче, применял швейковскую форму сопротивления: «Осмелюсь доложить, идиот (или идиотка). Ничего не понимаю». А потомy мир вокруг них прекрасен, чист и свеж, подобно лужайке с майскими ландышами. В таких случаях маска часто прирастала к лицу, и это тоже была форма адаптации, защиты, которая ныне продуцирует фальшивую розово-благостную картину советской науки, усиливаемую контрастом с нынешней ситуацией. Ну что же, у людей чаще всего короткая и селективная память.
Тем же, кто работал и помнит, но не хочет вспоминать, отвечу: это не циничный вывод, а циничный мир. Тем более что эксплуатация и власть всегда циничны. И отвратительны – «как руки брадобрея». Не менее, а, может быть, и более отвратителен групповой, коллективный эгоизм. А ведь официальный советский научный коллектив был не единственным коллективным субъектом, коллективным социальным индивидом, с которым пришлось столкнуться В.В.Крылову и людям его типа. Был и другой, не менее, а, пожалуй, более жесткий, агрессивный и хищный. |