XV
Суть в том, что Крылов относился к поколению, которое со смертью Сталина и ранней «оттепелью» почувствовало вкус свободы, но еще не воспринимало ее как индивидуальную. Если было в советской истории поколение, которое можно охарактеризовать как коллективистское положительно, то это те, кто родился в 1935-1945 гг. (плюс-минус два-три года). В их юности и молодости произошло потрясающее событие: отвалилась чугунная плита страха, давление которой они ощущали в детстве и которая загоняла их в коллективизм. С «плитой» «отрицательный коллективизм» (не весь, конечно) ушел – не столько реально, сколько в бурном потоке надежд, мечтаний и иллюзий, которые стали опиумом цело¬го поколения. Зелья хватило на десятилетие, но его эффект сохранился на всю жизнь. Место «отрицательного коллективизма» занял положи¬тельный, последним выражением которого был массовый восторг по по¬воду полета Гагарина в космос. Апрельский день 1961 г., когда толпы народа сами спонтанно хлынули на Красную (властную и привластную) площадь, был по сути последней в истории СССР неказенной манифестацией, во-первых, единства людей друг с другом, переживания ими не¬коего события как общей радости, ощущения себя как коллективного целого, во-вторых, единства населения и власти («народа и партии»).
Через несколько лет «июльские дожди» середины 60-х смоют остатки положительного коллективизма, сделав его прошлым; героями времени станут персонажи рассказов и повестей Юрия Трифонова (а затем Владимира Маканина). «Возьмемся за руки, друзья, чтоб не пропасть поодиночке» Булата Окуджавы обернется «Масками» Владимира Высоцкого, и выяснится, что среди взявшихся за руки соседей «по цепочке» «сосед мой справа – грустный Арлекин, другой – палач, а каждый третий – дурень». Потом окажется, что и маски приросли к лицам. А «грустный Арлекин» – так тот вообще предатель: «Ты мил-человек, не стукачком ли будешь?» Конечно, стукачком. Пройдет еще немного времени, и Арлекин обернется вульгарным «Арлекино» из песни в исполнении вульгарной певицы – своеобразного зеркала брежневско-ельцинской эпохи, правдиво отражающего-воплощающего эту эпоху со всей ее похабенью. Перефразируя Ю.Тынянова: винное брожение 60-х Окуджавы сменится уксусным брожением Высоцкого в 70-е, а там – с эпигонами, пойдет «по слову и крови гнилостное брожение» восьмидерастов. Многим в поколении Крылова и ему самому мир, пришедший на смену эпохе «Верных друзей», «Карнавальной ночи», эпохе несбывшихся надежд, мог и должен был показаться страшным. Распадающемуся – на индивидуализм и группизм, на клановость – макроколлективизму можно было противопоставить либо мощный социальный (социально-ориентированный) индивидуализм, но без квиетизма, без полного ухода в себя (там, как говаривал блестящий польский афорист Станислав Ежи Лец, тебя легче всего найдут), либо «групповую солидарность» кланового типа. На социальный индивидуализм Крылов «рассчитан» не был – только на интеллектуальный, творческий. На клановость – тоже: он не был клановым, групповым человеком. Иными словами, социально ему не за что было схватиться, и это делало его по сути социально беззащитным, уязвимым.
В силу личностных особенностей, характера, обстоятельств воспитания, установок и даже научных позиций Крылова, ни малая группа, ни клан не могли быть коллективом, соответствующим его коллективизму, его коллективно¬му инстинкту. Таким коллективом могло быть либо государство – он был макроколлективистом, государственным человеком, либо народ, хотя никаких иллюзий по поводу народа у Крылова не было. Вместе с В.Астафьевым на вопрос «Любите ли Вы свой народ?» он мог бы, сделав, как и В.Астафьев, паузу, ответить: «Я – знаю свой народ». Однако и того государства, с которым идентифицировал себя Крылов, в 60-70-е годы уже не было. Это была психологическая фикция, воображаемый объект, хрупкий несуществующий идеал (как многие тогда же строили для себя в качестве подобного идеала некий свободный и счастливый За¬пад, новую версию остапбендеровского Рио-де-Жанейро), и Крылов догадывался об этом. Однако больше ему не за что было ухватиться, не за что было держаться, а он хватался за форму, за фикцию, хотя, повторю, интуитивно чувствовал, что имеет дело с несуществующим, ложным, с метафизической утопией. «Возможно, обманчив мой хрупкий идеал, но это свойство всех идеалов», – так пел в известном мюзикле Остап Бендер о своем «Рио». Бендеру такой подход простителен, а Крылову – интеллектуалу и мыслителю? В итоге всех этих психологических движений коллективизм Крылова оказывался безъякорным, идеально-романтическим, без средств и форм соотнесения и идентификации, чем-то похожим на воздушный замок.
Непросто обстояло дело и с индивидуализмом. Володя Крылов, бесспорно, был яркой, интеллектуально одаренной, талантливой личностью, индивидуальностью. Но самодостаточным он был лишь интеллектуально, социально – нет. И свободным, по крайней мере, положительно, Крылов был главным образом в интеллектуальной сфере. В этом смысле Володя оказался очень похожим на монаха с любимой им средневековой миниатюры: монах пробил головой небесный свод и увидел движение миров, ему откры¬лась их тайна. Но туловище его так и осталось в пределах свода. Положительный индивидуализм в сфере интеллекта был необходимым, но недостаточным условием положительного социального индивидуализма; последний у Крылова был становящимся, но так и не стал ставшим, впрочем, имевшегося хватало, чтобы нагнать страха на тех, кому положительный социоиндивидуализм в сфере социального поведения грозил бедой.
Если положительную свободу в области интеллекта Крылову обеспечивало творчество, то свободу социальную, свободу от обременительных и психологически изнуряющих личностно-производственных отношений «репрессивной задушевности», он, как правило, обретал по негативу: в виде вспышек неконтролируемого гнева или, напротив, приступов апатии или уходов в запой. Пьянство людей типа Крылова было их сатурналиями против ситуационных господ. Но сатурналии оканчивались, и начинался прессинг с использованием загула как компрометирующего факта и средства усиления зависимости: «Тебя прикрывают, а ты...». Вот тут-то и выскакивало чувство обязанности, зависимости, неловкости, чувство, которое надо было отрабатывать.
Индивидуализм Крылова не обрел «третьего измерения», а следовательно, во-первых, был отчасти фиктивным, как и его коллективизм, во-вторых, был не только внешне уязвимым, но и представлял собой по¬стоянный внутренний источник социальной неудовлетворенности, который, в свою очередь, помимо давления начальства и коллектива (как социального индивида), подталкивал к негативным проявлениям свободы и делал Крылова еще более уязвимым, еще более удобным oбъектом для эксплуатации в духе «задушевней репрессивности».
Эта специфическая форма насилия, эксплуатации была, к сожалению, интериоризирована Крыловым – и как социальная позиция, роль жертвы, которую он иногда готов был принять (и действовать на основе этого принятия), и как специфическое («оружие слабых») средство защиты от коллектива, хорошо наложившееся на некоторые традиции русской культуры.
Интериоризация «задушевного насилия», о которой идет речь, сыграла трагическую роль в судьбе Крылова. Цитируя слова А.Васильева о том, что Володю убило отвратительное общество, в котором он жил, я не случайно заметил: «В значительной степени это так». У отвратительного общества был косвенный соучастник – Крылов В.В. Он принимал роль жертвы, на которую и выталкивала его среда. |