XX
В 60-70-е годы оппозиционная режиму мысль выдвинула несколько проектов общественного развития. В центре внимания оказались два из них – А.Сахарова («либеральный») и А.Солженицына («почвеннический»). Их и противопоставляли друг другу по идейной направленности (научно-теоретическое качество обоих было примерно одинаковым и отражало весьма провинциальный с точки зрения современной социальной теории уровень и наивные, а то и просто нелепые представления как о современном мире, так и о русской истории, но это отдельный вопрос). Но был и третий проект, различие между ним и двумя вышеназванными было глубже, чем таковое между последними. Речь идет о проекте А.Зиновьева, который не призывал к общественному переустройству. Он стремился сформулировать принципы жизни индивида в конкретном, «данном нам в ощущениях», как сказал бы Ленин, режиме, принципы социального, а не только интеллектуального ухода в себя. Хотя с точки зрения стратегии жизни и выживания при коммунистическом порядке вообще и одиночки особенно «программа Зиновьева» исключительно важна, я хочу обратить внимание на другое. Желали они того или нет, но Сахаров и Солженицын объективно рассуждали с перспективы новых, в советское время еще не сформировавшихся и лишь намечающихся пунктиром господствующих, элитарных групп, новой, посткоммунистической власти, по сути разрабатывая – «крот истории роет медленно» и «дальше всех пойдет тот, кто не знает куда идет» – стратегии посткоммунистических элит, для того периода, когда коммунизм рухнет, и ему на смену придет новая система, в которой, как окажется, места для Сахарова, Солженицына и им подобным уже не будет. Иными словами, в определенном смысле Солженицын, Сахаров и другие посильно выполняли за советскую верхушку ту проектнотеоретическую работу, на которую она, испытывая «чувство глубокого удовлетворения», сама не была способна, а именно трансляции себя и своих детей в качестве верхов, привилегированных групп в ту эпоху, когда система рухнет.
Зиновьев, и в этом его родство с В.Крыловым, смотрел и продолжает смотреть на социальные процессы с позиций не элитария, а трудящегося (конкретно – наемного работника умственного труда). Конечно же, ни Сахаров, ни Солженицын не собирались сознательно работать на хозяев посткоммунистической жизни и никогда этого не делали. Они стремились продумать и предложить такую модель общественного устройства, которая в идеале устраняла бы, снимала противоречия коммунистического строя. Посткоммунистический ельцинский режим снял эти противоречия реально (идеально противоречия антично-рабовладельческого строя сняло христианство, реально – феодализм: германцы в одной из пьес Дюренматта входят в Рим с транстпарантами «Долой рабство! Да здравствует свобода и крепостное право!»). То, что получилось в целом, естественно, очень далеко от замыслов Сахарова и Солженицына (хотя по-своему отчасти реализовались оба проекта – и ни один полностью и до конца), но ведь и гильотина французской революции была далека от замыслов и идей Вольтера и Руссо. В то же время гильотино-революция и строй, оформившийся в результате и после нее в 1815-1830 гг., реально сняли противоречия того общества, которое после его крушения стали называть Ancien Rйgime – Старым Порядком. Критика существующего порядка, его господствующих групп и идей, его форм неравенства и эксплуатации объективно хотя бы отчасти есть разработка новой модели устройства, более эффективной, причем такой – что бы там себе ни думали борцы за свободу и проектировщики альтернативного, лучшего и более справедливого социума – которая предполагает более жесткий социальный контроль и объективно чревата большим неравенством – человек предполагает, а История располагает.
В работе, посвященной интеллектуалам Модерна и Постмодерна, З.Бауман следующим образом описывает ситуацию во Франции, породившую просвещенческий идейно-политический проект социального переустройства. Во-первых, система (абсолютистская монархия) достигла своей зрелости, а следовательно очевидными стали не только ее сила, но и слабость. Во-вторых, ослабление, упадок правящего класса создавали трудности в воспроизводстве общественного порядка, «требовалась новая концепция социального контроля, а также новая формула легитимации политической власти»33. В-третьих, господствующие группы утратили свое значение в качестве политического класса и одежды последнего были, так сказать, выставлены на аукцион; по логике развития системы покупателем мог стать лишь носитель радикальных идей и в то же время те, кто не имел признанного статуса и стремился к его обретению. Во Франции, в-четвертых, это были философы-интеллектуалы, выступавшие, в-пятых, не как совокупность индивидов, а как сплоченная группа с плотной сетью коммуникаций (клубы, салоны, la république des lettres и т.д.)34.
Одна из главных мыслей Баумана, если переплавить ее в чистую логику, заключается в том, что в ситуации ослабления господствующих групп системы, вошедшей в зрелое или поздне-зрелое состояние (как, например, СССР в середине 60-х) их неспособности поддерживать социальный контроль, разработать новый проект последнего, эту задачу берут на себя и выполняют радикальные критики режима. Выступая с абстрактных и «общечеловеческих» позиций (например, «свобода, равенство, братство»), объективно они готовят идейное обоснование нового, более эффективного в социосистемном плане и с необходимостью более жестко контролирующего своих членов порядка. Радикализм и эгалитаризм политического языка не должен вводить в заблуждение – Маркс и Энгельс в «Немецкой идеологии» называли это «иллюзией (вначале правдивой) общих интересов» и «самообманом идеологов», полагающих, что работают не на новых господ и хозяев, а на общее благо. Субъективно это так, объективно – нет.
С учетом всего этого, а также того факта, что Современность как Modernity, похоже, закончилась в 1991 г. крушением системного антикапиталистического проекта, у истоков которого – якобинцы, крушением современной (modern) альтернативы-отрицания капитализма, не просто имеет смысл, а совершенно необходимо переосмыслить феномен революций, революционеров, «борцов с режимами» и т.п., иначе взглянуть на них. Необходима ревизия революционно-позитивной исторической и моральной интерпретации Современности, ревизия господствующего радикально-критического нарратива истории Современности, включая ее русскую и советскую «части» (в том числе, если говорить о последней трети ХХ в., и роль диссидентов, их места в истории советской системы как формы и результата ее разложения – а разложение редко хорошо пахнет, вспомним «Наследство» Кормера, где неплохо показано диссидентское движение как интегральный, хотя и изнаночный элемент коммунистического порядка, воспроизводивший в миниатюре, будь то СССР или эмиграция, все черты этого порядка). Ревизионистскую задачу, о которой идет речь, легче декларировать, чем решить, поскольку основные интеллектуальные достижения Современности принадлежат левым, именно левые создали доминирующие интеллектуальные нарративы Модерна. Как это ни парадоксально, левый нарратив, как и правый, хотя и иначе, чем этот последний, маскировал отношения эксплуатации и неравенства, прятал многие реальные процессы от наблюдателя и исследователя, отвлекал внимание, конструировал псевдопроблемы. Необходимо преодоление левого прочтения истории, но, естественно, не на правой основе, а за пределами лево-правого (т.е. политического), такой основе, которая шире рамок политического, деполитизирует исторические (политико-исторические) интерпретации социальной истории и позволяет увидеть суть вещей там, где она находится на самом деле, а не там, куда тычет политическая указка. Помимо прочего, это позволит не видеть героев там, где их нет («А король-то голый»). В эпоху Модерна это было трудно сделать, однако нынешняя ситуация и облегчает такой подход, и требует его, равно как прочтения заново на его основе истории Модерна и ее социальных конфликтов и переосмысления многих традиций мысли.
В русской/советской/постсоветской интеллигентской традиции борцы с властью, будь то декабристы, народовольцы, большевики, а затем диссиденты проходили со знаком «плюс», автоматически получали высокую моральную оценку. Одни в большей степени, другие в меньшей оказывались героями. Советская интеллигенция симпатизировала декабристам, в меньшей степени – народовольцам, которые были героическими фигурами для значительной части русской интеллигенции конца XIX в., и дореволюционным, якобы чистым, большевикам. В постсоветское время большевиков, естественно, вычеркнули из списка, в котором, однако, остались народовольцы и особенно декабристы) «культурными героями» стали диссиденты.
А, собственно говоря, почему? Почему чуть ли не императив – сочувствие диссидентам, народовольцам, декабристам? Почему не симпатизировать им, не полагать их дело правым – плохой тон? Только потому что они выступали против власти, которую интеллигенция боялась, провозглашала плохой? Однако если власть отвратительна или просто плоха (кстати, это надо доказывать, ведь говорил же Пушкин, что правительство у нас единственный европеец), это еще не значит, что хороши и правы те, кто в оппозиции, кто борется с ней. Нередко они суть лишь изнанка власти, адекватная степени разложения последней. А поэтому порой противостояние происходило по принципу «игра была равна, играли два г...», только симпатизировать принято именно «борцам», а власти – ни-ни. Отсюда: «Николай-Палкин», «столыпинский галстук» и пр. Не смущает и то, что «борцы», будь то, например, большевики или диссиденты, активно сотрудничают с внешними противниками страны, финансируются ими, нередко выступая в роли более или менее слепого агента и работая на подрыв и развал не только системы, но и страны. Такого, кстати, не потерпит ни одна демократия, даже самая демократичная власть не станет гладить по головке людей типа народовольцев или декабристов.
Что, Николай I хуже декабристов? Тем, что отправил пятерых на виселицу? Так ведь по закону, а не по беззаконию. И за дело, защищая себя и свою семью, от тех, кто готовил убийство царя и всей царской фамилии (как это сделали большевики летом 1918). Я уже не говорю о декабристских планах (у Пестеля) резкого и многократного увеличения численности полицейского аппарата, запрета свободы печати и создания частных обществ – открытых и тайных и т.п. Ну а идея блюстительной власти, контролирующей три основных ветви – это просто блеск, это то самое установление более жесткой формы социального контроля, о котором писал Бауман. Или, иными словами, создание более сильной и чистой формы Русской Власти взамен той, на которую уже налипло много чуждых ей «ракушек». Но ведь и большевистская революция, как заметил Крылов, была очищением власти от классовых привесков, возникших в эпоху самодержавия. Под таким – системным – углом зрения декабристы и большевики смотрятся иначе, чем обычно. Под аналогичным углом зрения необходимо взглянуть и на диссидентское движение, как элемент определенной системы (и продукт ее разложения) и как составную часть процесса «холодной войны», однако это выходит за рамки данной статьи. Так почему же наши исторические симпатии должны быть на стороне декабристов, народовольцев, большевиков, диссидентов? Последние, правда, никого не убивали, отстаивали права человека в неправовом обществе – неправовом не по прихоти властей, а по сути и типу исторического развития. Ну что же, за что боролись, на то и напоролись в 90-е, не случайно порой так нелепо выглядят многие из досуществовавших до наших дней бывших диссидентов, даже те, кто прошел тюрьму и не сломался там.
Кстати, о тюрьмах – казнях – страданиях. Именно готовность идти до конца – в тюрьму, на каторгу, на плаху – ради дела, которое считаешь правым обычно (особенно в отечественной интеллигентской традиции) рассматривается как качество, превращающее радикально-критический (революционный) тип в культовую фигуру, в культурного героя. Да, это качество свидетельствует о силе духа, воли. Но почему же мы не восторгаемся фанатиками-камикадзе – мусульманскими, индуистскими, японскими, христианскими? Слышу ответ: цели-то иные. Отвечаю в свою очередь: цели формально у всех разные, но по сути – одни и те же, а именно: светлое будущее, справедливый социум. И каков результат? Понятно, что соотношение результатов, особенно среднесрочных, и намерений – сложный вопрос. И все же вспомним Баумана и Маркса: Крот Истории роет медленно, и слишком часто тибулы и просперо превращаются в новых толстяков, а радикальные проектанты активно способствуют этому – такова объективно их историческая задача. Что касается страданий за дело, которое считают правым, готовности умереть за него, то это заслуживает личного уважения, а то и восхищения. Но всегда ли и автоматически ли это заслуживает социального уважения? К тому же люди и движения суть вещи разные. Есть личный выбор людей, которые не могут жить иначе и таким образом решают свои проблемы. Можно снять шляпу перед их мужеством и силой духа, и волей в борьбе за лучшее общество. Но хороших общественных систем не бывает, а потому... Святые, еретики и сумасшедшие существовали во все века, но означает ли это что они заслуживают социального одобрения и восхищения? Не уверен. Предпочитаю, как Иван Бунин, тех, кто любит конкретных людей, а не общество в целом или человечество, даже если ради них этот человек готов идти на костер. Я уже не говорю о том, что благими намерениями дорога в ад вымощена – в социальный ад, как это показал опыт якобинцев, большевиков и других «переустроителей».
Право, свобода слова и рынок, за которые боролись диссиденты, в их конкретной реализации в России принесли много бед большому количеству «дорогих россиян». Кто-то скажет: да диссиденты вовсе не за это боролись. Не за это. Но в этом направлении, а потому – за это. И Руссо не хотел гильотины, а большевики вообще хотели осчастливить человеков – разрушить мир насилия и построить новый. А что вышло? Объективно, по логике социальных законов, которые не самообманываются?
И еще одно необходимо помнить: радикально-критические движения, будь то киллеры-народовольцы или правозащитники-диссиденты, всегда суть результат разложения общественного порядка и стихийного поиска системой новых форм социального контроля, эксплуатации и неравенства. Идеологи склонны к обману и самообману – но должны ли мы обманываться вместе с ними и аплодировать готовности страдать в процессе самообмана и ради него?
Это – о честных и психически здоровых людях. А сколько в радикально-критических движениях мерзавцев, неудавшихся карьеристов существующей системы, людей просто неспособных к нормальной жизни, социопатов и психопатов?! Кто не слеп, тот видит. Теперь мы знаем, какую роль в революциях играет глупость и как негодяи ее используют, – так или примерно так писали Маркс и Энгельс о революции 1848 г. В любом случае революционеры должны перестать быть культурными героями. Думаю, что во многих случаях правильным отношением к революционерам и радикалам эпохи Модерна, в том числе русским – от декабристов до диссидентов, – может быть лишь здоровый скептицизм. Основоположник такого отношения в русской истории – Александр Сергеевич Грибоедов с его знаменитой фразой о декабристах, в организацию которых он отказался вступить: «100 человек прапорщиков хотят изменить весь правительственный быт России»
Возвращаясь к диссидентским проектам, повторю: объективно они работали на новых, постсоветских хозяев, разрабатывали программу новой власти, ее идейных основ, форм социального контроля – с этой (но только с этой) точки зрения разницы между Сахаровым и Солженицыным нет. Многие их идеи посткоммунистический режим мог и должен был утилизовать, разумеется, по-своему (так же, как Николай I использовал некоторые идеи декабристов, а Бисмарк, Наполеон III и даже Дизраэли – своих социалистических оппонентов). А вот зиновьевский проект или хотя бы его элементы этот режим утилизовать не мог, даже если бы захотел. Но он не захотел! Не мог захотеть, поскольку проект Зиновьева не элитарный, он не для тех, кто выше социальной середины, а для тех, кто от середины – и вниз (хотя в принципе воспользоваться им может каждый). Проект этот – для трудяги, для наемного работника (в энтээровских условиях – наемного работника умственного труда, «постиндустриального пролетария»). И это одна из причин, почему Зиновьев никогда не смог бы договориться с диссидентами и был неудобен как для них, так и для властей, как для советского, так и для постсоветского режимов, а ему самому неуютно в обоих. Думаю, неуютно чувствовал бы себя сейчас и Володя Крылов, доживи он до наших дней. Кстати, Крылов, не любил диссидентов, настороженно относился к ним как в личном плане («подставят»), так и в социальном, чувствуя свою чужесть и угадывая в них и в их основных проектах социоэлитарную направленность, ориентацию.
Альтернативные (но в рамках одного качества) проекты Солженицына и особенно Сахарова, сами их позиции, углы зрения получили наибольшее распространение в среде «советской интеллигенции». Позиция А.Зиновьева (и В.Крылова) для сознания квазиэлитарной группы, ложного по своей сути, не могла быть приемлемой. Но понятна и та настороженность, часто переходящая в не- приятие и неприязнь, которые испытывали Крылов и люди его типа как к шестидесятничеству, так и к диссидентскому движению. Однако позиция Крылова объективно также таила в себе серьезнейшие противоречия и ущербности. Дело в том, что формирование группы наемных работников умственного труда, характерное для энтээровской эпохи, в советском обществе протекало в уродливо-незавершенной форме – оно не имело под собой прочной материальной базы. Кроме того, если коммунистический порядок определенным образом и отражал (с постоянным, выражаясь позощенковски, убыванием этого отражения) как-то интересы трудящихся, то трудящихся доиндустриального и раннеиндустриального типа. Интересы же наемных работников умственного труда, объективно соответствовавших постиндустриальной фазе и в СССР возникавших преимущественно по логике общемировых закономерностей развития, противоречили интересам различных групп коммунистического общества. Среди этих групп были те, которые сохраняли свое привилегированное положение, и те, которые, подобно «советской интеллигенции», с 60-х годов начали утрачивать его, постепенно утрачивая статус, маргинализируясь и отвечая на эту утрату реакционной романтикой поисков «социализма с человеческим лицом» (шестидесятничество).
В такой ситуации объектом самоидентификации для людей типа Крылова оказывался сам режим, точнее его консервативные или даже архаичные аспекты и формы, именно то в нем, что было характерно для ранней – сталинской стадии – когда в русской истории народ и власть, как это ни парадоксально и ни страшно прозвучит, но это так, максимально сблизились: власть стала на какое-то время народной, а народ – властным, кратическим. Другое дело – что из этого вышло. Показательно и то, что именно на ранней стадии коммунистического порядка социальные гарантии положения представителей господствующих групп не были закреплены, и это создавало картину равенства перед произволом («Скажи “чайник”». – «Чайник». – «Твой отец начальник»), когда царил расстрельный эгалитаризм. Внешне получается, что реакционному романтизму элитариев противопоставлялся реакционный же романтизм доиндустриальных и раннеиндустриальных пролетариев. По сути же это было проявлением трагедии народного (точнее – властенародного) типа в такой ситуации, когда «народная» (точнее – властенародная) фаза коммунистической истории окончилась и опереться представителям этого типа было уже не на что. Впрочем, у старшего поколения этого типа людей всего лишь на 10-15 лет старше Крылова, такой естественной опорой и средством автолегитимации перед лицом новой реальности были – война и наша победа. Но это поколение, может и полупоколение – исключение, единственное поколение настоящих победителей в советской истории.
У младшего, «крыловского» поколения такой опоры не было, и не случайно у его наиболее думающих и творческих представителей так трагически сложилась судьба, многие рано ушли из жизни, исходно ощущая свою обреченность – социальную и личную.
Мы сваливать не вправе Вину свою на жизнь. Кто едет тот и правит, Поехал, так держись! Я повода оставил. Смотрю другим вослед. Сам ехал бы и правил, Да мне дороги нет...
Так писал о себе Николай Рубцов, душевное, экзистенциальное родство с которым ощущал Крылов. Они действительно относились к одному – послевоенному – поколению одного и того же социально-исторического типа. Сюда же можно отнести отчасти Шукшина, отчасти Вампилова и много других лиц – известных и не очень.
Это очень странный тип. Он не является стопроцентно ни советским, ни антисоветским, ни коммунистическим, ни антикоммунистическим. Он – несколько иной, в иной плоскости, а потому был обречен (в разных формах – от непонимания до смерти) логикой коммунистического режима, независимо от того, какой стороной – положительной или отрицательной – этот режим к нему поворачивался. Властенародный тип, логически (но не всегда исторически) соответствующий генетической и ранней, архаической стадии коммунизма, никогда не был в социальной и принципиальной оппозиции режиму, хотя для режима он менее понятен и удобен, чем оппозиционеры, – как формальные (шестидесятники), так и содержательные (диссиденты). У истоков этого типа и его мироощущения можно обнаружить Андрея Платонова. Старшее, военное поколение символизируют фигуры Виктора Астафьева и Александра Зиновьева. У этого поколения, в отличие от следующего, была своя дорога. Точнее – дороги – «эх, дороги, пыль да туман, / холода, тревоги, да степной бурьян». Это были дороги войны, определившие алгоритм жизни на будущее и прочертившие такой идеальный (в обоих смыслах) автобан, который другим и не снился. У людей типа Шукшина, Рубцова, Крылова и многих других дороги не было. Было чувство обреченности: Не купить мне избы над оврагом И цветов не выращивать мне (Н.Рубцов) У обреченного исторического типа, который вот-вот должна накрыть волна прогресса – небольшой выбор. Как и у человека перед лицом смерти: либо сойти с ума (спиться, забыться и т.д.), либо стать мудрым (понять и объяснить, по крайней мере, себе, социальную реальность). Иногда происходит совмещение двух выборов: одного – по интеллектуальной линии, другого – по социальной. У интеллектуалов того социального типа, к которому (с поправкой на разницу в возрасте, а следовательно и социальной судьбы – «полет их юности» пришелся на разное время, определив жизнь и судьбу) относились А.Зиновьев и В.Крылов было одно существенное преимущество: не находясь в оппозиции режиму, идентифицируя себя с какими-то сторонами или аспектами его развития, они, будучи цельными натурами (что представляло не только их личную, но во многом и социально-поколенческую черту), относились к коммунистическому порядку как одна целостность – к другой, причем как более старая социальная целостность – к более молодой, а потому нередко с некоторым отстранением. Используя грекомифологическую аналогию, можно сказать, что властенародный тип – это титаны эпохи крушения, заката старого мира и зари мира нового, генезиса, одинаково чужие и чуждые богам и героям обоих миров с их мифами, эдакие социальные кентавры, обреченные ходом истории. Боги, герои и люди могут договориться между собой, с кентаврами и титанами ни первые, ни вторые, ни третьи не договорятся, а следовательно… Это – цельный консервативно-революционный, революционно-замороженный тип. Сам ход жизни советского общества, логика его развития выталкивала их в такую личную и социальную ситуацию, с точки зрения которой возможен был трезвый, без иллюзий (но и без оппозиции) взгляд на коммунистический порядок не только изнутри, но и извне. Неудивительно, что представители именно того типа, о котором идет речь, сказали о коммунизме намного больше правильного и интересного, чем другие. Или показали это. Но это – по интеллектуальной линии, с точки зрения социальной мысли.
Подчеркну: интеллектуалы в 60-70-е годы были и наемными работниками умственного труда, объективно соответствующего энтээровскому, постиндустриальному производству. Здесь плюсы позиции оборачивались минусами. Тупик и трагедия заключались в том, что в позднекоммунистическом СССР социальный идеал и социальная позиция наемного работника умственного труда не имели адекватных или официальных (легальных) форм и способов выражения. А потому – так получалось по социальной логике системы – «автомеханически» оказывались в одной плоскости с идеалами и позициями доиндустриального или раннеиндустриального работника! Круг замыкался и коммунизм оборачивался «черной дырой», социальный выход из которой по сути мог быть лишь асоциальной революцией, свидетелями которой мы и стали. «Стратегия Зиновьева» представляется мне более продуманной, перспективной и привлекательной, чем крыловская. Она не реакционна и не романтична, а вечнопрактична. В ее основе – стремление не к социальному, а к индивидуальному идеалу, в основе которого простая и ясная (личная и одновременно социальная) позиция: хороших обществ, систем не бывает, надо учиться жить в любом обществе так, чтобы оставаться самим собой. Этот проект Зиновьева, почти свободный от внутренних противоречий, до сих пор не оценен по достоинству. А ведь он надежно защищает творческого человека от тех ударов и уколов «окружающей среды», которые свели в могилу Крылова, – при его соучастии: «Судьба ли виновата, я ли / Понять я в состоянии едва ли», – эти строки Володя написал на полях странички одной из своих рукописей. И судьба, и сам Крылов. Дуэт.
Можно сказать и так: Володя Крылов личностно, социокультурно не выдержал растяжения на хроноисторический разрыв. По различным показателям и шкалам, по элементам структуры личности он объективно соответствовал не какой-то одной стадии, фазе коммунистического порядка, советского общества, а сразу нескольким.
С точки зрения историко-типологической он относился к первой, ранней, архаической (1929-1945/53) стадии развития коммунистической системы. По социокультурной шкале – как советский «лишний человек» он, бесспорно, принадлежит второй, зрелой фазе советского общества (1945/53-1964). Наконец, с точки зрения политико-экономической, производственной, как наемный работник умственного труда он соответствовал третьей и последней, поздней (1964-1991) стадии коммунистического порядка. При этом каждая из характеристик личности Крылова – историческая, социокультурная и производственно-экономическая – не только относилась к иному, по сравнению с другими, временнóму пласту, но и вступала в острейшее противоречие с остальными характеристиками, плохо стыковалась с ними. В такой «сложносочиненной» ситуации трудно сохранить целостность личности, ее буквально рвет на части разница уровней давления, соответствующая и различным эпохам, и различным характеристикам, – происходит как с глубоководным существом, которое достали на поверхность. Крылов оказался перенапичкан внутриличностными противоречиями, противоречиями между различными структурами личностной системы, которые отражали различные отрезки советской истории и тяжелым бременем давили на саму личность. Крылов жил с «тяжким грузом на горбу» – социальным грузом. Разными сторонами личности он оказался повернут в разные эпохи советской истории с их проблемами – и ни к одной полностью; историческое, социокультурное и экономическое измерения его личности тянули в разные стороны, взаимопротивореча и отрицая друг друга. Пожалуй, только на уровне интеллекта, в сфере творчества, на высоком накале последнего можно было сохранить личностную целостность, самосохраниться, естественно пока интеллект и творчество работают – «пока горит свеча». И не случайно за реальным окончанием творчества довольно быстро последовал личностный и физический конец – смерть. Но вернемся к социальным проектам и мифам позднего коммунизма. |