VIII
Как уже говорилось, Крылов интересен не только в плане идейно-теоретического наследия, но и социально. Действительно, его жизнь некланового индивида в кланово организованной науке позволяет лучше понять не только Крылова, но многое в содержании и механизме функционирования советской науки как одной из подсистем коммунистического порядка на поздней стадии его развития. Однако – обо всем по порядку.
Почти всю его жизнь в науке, все годы его научного жития-бытия за В.Крыловым, подобно шлейфу, тянулась определенная репутация: пьющий. Да что пьющий – просто алкоголик. Психически неустой¬чивый тип. Невозможный, тяжелый человек. Короче:
Мне осталась одна забава: Пальцы в рот – и веселый свист. Прокатилась дурная слава, Что похабник я и скандалист.
И ведь действительно, в Володе Крылове было нечто есенинское – в самых разных смыслах и измерениях. Репутация, о которой идет речь, не просто тянулась-создава¬лась, подпитывалась, шлифовалась. Репутации, надо сказать, редко возникают сами по себе, спонтанно – они с о з д а ю т с я. Заинтересованными лицами в определенных интересах, с определенными целями. Ведь далеко не все пьющие люди имеют репутацию алкоголиков («жизнелюб и все тут»), не все воры – репутацию воров, плагиаторов (в науке это часто квалифицируется как «синтезатор идей» или «организатор науки» – именно такой люд часто и проходит в членкоры и академики, порой толком ничего не написав или написав в основном «в соавторстве») и т.д. Кто же выигрывал от такой репутации Крылова? Cui bono? Кому она была выгодна? Мнения – и при жизни Крылова, и после его смерти – высказывались разные. И объекты обвинения назывались разные.
Одни кивали на «начальство». И в этом, по-видимому, был свой резон, по крайней мере, что касается имэмовского периода научной деятельности Крылова. Однако не стоит торопиться «вешать всех собак» на начальство, как это обычно делается в России. Не все так просто. Только ли индивидуальные получатели интеллектуальной ренты существовали в науке? Занимали ли индиви¬дуальная рента и индивидуальная интеллектуальная эксплуатация бoльшую часть «объема» эксплуатации, присвоение чужого труда, чужой воли в коммунистической системе вообще и в ее научной подсистеме в частности? Ответ на эти вопросы отрицательный. «Начальники» – «подчиненные» в коллективах советского типа – это поверхность, то, что сразу бросается в глаза, лезет в них или даже подсовывается специально: «начальники» во всем виноваты. Во всем ли? «Есть зло, которое я видел под солнцем, и оно часто бывает между людьми» (Экклезиаст. 6.I.), и зло это вовсе не ограничивается «начальством», которое само является частью системы.
Другие виноватили во всем непосредственное окружение. И в этом был свой резон. Крылов, как большинство людей, жил в не¬скольких социальных микросферах. Некоторые из них, бесспорно, пред¬ставляли собой вязкую, липко-тягучую среду полудрузей-полупредателей, полупочитателей таланта-полузавистников, полуконфидентов-полустукачей обоего пола. Используя не самую лучшую приспособленность Крыло¬ва к практической повседневной жизни, его – часто – неумение разби¬раться в людях, а порой и желание обмануться, эти человечки действитель¬но подпитывались его интеллектуальной энергией и в то же время компенсировали свою социальную и интеллектуальную мизерабельность тем, что могли («из лучших побуждений») поучать, советовать, как творить и жить (особенно – как жить), как представлять свои идеи. Причем делать это, занимать эту «позицию сверху» в манере «ты понимаешь, старик, мы с тобой; мы как лучше хотим. Ты не знаешь, как надо. Они – эти наверху, били бы тебя сильнее. Лучше мы сами. Мы тебя спасаем. Ты чего, старик». О таких «друзьях-товарищах» Игорь Тальков, еще один русский талант с трагической судьбой, спел так:
Ох, уж эти мне «друзья-товарищи», Все-все-все на свете знающие! С камушком за пазухой и с фигой за спиной И с одной на всех извилиной.
Да, было это в жизни Крылова: скрыто-полускрытая неприязнь со стороны немалого числа коллег, постоянное или почти постоянное присутствие в его жизни околонаучной публики – интеллектуального полулюмпенства-полубогемы, интеллектуального мусора, принадлежавшего к разным эпохам и самовыражавшегося в околонаучном «чириканьи» – необязательной, но зато эмоционально насыщенной, а потому приятно массирующей Я-концепцию и особенно Я-образ: «Я говорю, следовательно, я существую», – причем не просто так, а как интеллект. К сожалению, около Володи было много таких, и к еще большему сожалению он, зная им цену, понимая, что им место – у социальной и интеллектуальной параши, не гнал их пинком.
Однако проблемы Крылова заключались вовсе не в этом. Это – следствия, не причины. В равной степени ошибочно было бы сводить все проблемы жизни Крылова, во-первых, к отношениям либо с «начальством», либо с «подчиненными» (в обоих случаях можно привести контрфактуальные примеры), во-вторых, к личному моменту, к личным отношениям вообще, как бы эти отношения ни были важны. Особенно в советской жизни, где из-за слабости и «неразвитости» институционального аспекта социальной организации фактор человеческий, личностных отношений всегда был важен. Дело не в каком-то одном, частном аспекте и не в их сумме, а в сис¬теме жизни в целом – в той системе, в которую был погружен Крылов и в кото¬рой «изготавливалась» его репутация. Изготавливалась не столько по законам человеческой подлости (хотя и это тоже), сколько по законам социальной системы, в которой жил Крылов, так сказать, персонально-имперсонально (впрочем, законы эти в виду их коммунального, как сказал бы А.А.Зиновьев, характера, могли и совпадать, по крайней мере внешне).
Нельзя сказать, что репутация, с которой жил В.Крылов, вообще не имела под собой никаких оснований. Напротив. Он действительно пил, попадал в вытрезвители и наркологические больницы. В некрологе говорилось о его обаятельном характере, об иронии, добродушии, отзывчивости на чужие проблемы. Все так. Все это прав¬да. Но не вся. Наши некрологи пишутся по принципу «о мертвых либо хорошо, либо ничего». Но это не единственный принцип древних римлян, есть и другой: «О мертвых – правду». И правда эта заключается в том, что Крылов, этот интеллектуально сверхорганизованный и дисциплинированный человек, мог (вовсе не по причинам творческого свойства) подвести. Обаятельный и отзывчивый Крылов временами мог быть отчужденным и даже черствым. Он был легким и очень тяжелым человеком одновременно, распахнутым и закрытым одновременно. Это был эгоцентричный человек (творческий человек едва ли может быть неэгоцентричным, вопрос – в какой степе¬ни и насколько он это осознает и контролирует). По-видимому, с ним было нелегко находиться рядом – три неудачных брака свидетельствуют об этом. Ну что же, по-видимо¬му, мизантроп Шопенгауэр был прав, говоря, что человек – как дикобраз: колет тех, кто ближе, и чем ближе – тем сильнее.
Да, Крылов бывал неприятен и тяжел. Бывал ли он мал и мерзок? Не стану отвечать на такой вопрос; на него – по поводу творческих личностей – ответил Пушкин: «Толпа, – писал он, – жадно читает исповеди, записки etc… потому что в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии всякой мерзости она в восхищении. Он мал, как мы, он мерзок, как мы! Врете, подлецы: он мал и мерзок – не так, как вы, – иначе»23. Иначе, потому что у «могущего», выражаясь языком Пушкина, кроме малости и мерзости было ТВОРЧЕСТВО. И это меняет все и полностью. Разве все те, кто окружал Крылова, были трезвенниками? Отнюдь нет. Более того, их «аморалка» и нечистоплотность обладали такими измерениями, которые и не снились внутренне чистому Володе Крылову. Не за пьянство и дерзость доставалось Крылову. То есть формально – за них. По сути же – нет, а за то, что был талантом, творцом, «очарованным странником».
По своему характеру, стилю жизни, отношению к самой жизни Крылов – не во всем, конечно, но во многом, включая нечто очень важное, архетипическое, напоминает мне главного героя лесковского «Очарованного странника». Поразительная живучесть, выживаемость при всех ударах судьбы; вера в истину, добро и справедливость, не¬смотря на окружавшие его зло, ложь и несправедливость. Ну и, нако¬нец, очарованность. Очарованность научной истиной и стремлением, путем к ней. Эта очарованность долгое время позволяла Володе жить или, по крайней мере, творить, паря над повседневностью, словно не замечая пошлости окружающего мира, того метафизического ужаса русской жизни, от которого сошло с ума немало людей – начиная с пушкинского Евгения и гоголевского Поприщина и самого Го¬голя. Ведь что такое пошлость, как, помимо прочего, не «повседневность, стремящаяся охватить и поглотить, уподобив себе все»24, стремящаяся низвести все до своего уровня (у н а с е к о м и т ь, как сказал бы А.А.Зиновьев) и лишить автономности, нетождественности себе? Пошлости повседневного социального Крылов противопоставил роскошь личного творчества. И тот вымышленный мир, который ему уда¬лось построить на этом фундаменте. Эта роскошь стала, пожалуй, самым страшным вызовом многим из тех, кто окружал Крылова. «Жить мешает», – сказала о нем одна из его коллег-докторесс. И ее можно понять: как жить, если рядом такой человек, если понимаешь, что его уровня не достичь никогда. Как ни пыжься, как ни надувай щеки, все равно придется проползать под планкой, а не перелетать через нее. А кто планку установил? А-а-а, Крылов, опять этот Крылов. Ну, ладно. И чем больше интеллектуальное самомнение и связанные с ним социальные притязания, тем сильнее и болезненнее рессантимент, тем злее «ну, ладно».
Одна из самых страшных социальных сил – сила серых и убогих, борющихся за место под солнцем. За бутерброд, за копейку, за должность, за загранкомандировку. В их жизни нет очарования и очарованности. И никогда не будет. И борются они не за роскошь, а за пошлость. Это – их приз, приз в их «жизни мышь¬ей беготне», их чемпионские лавры. Более высокие цели девальвируют этот приз, ничтоизируют (дезавуируют – слишком слабо передает ситуацию) его и его обладателей и показывают им их реальное лицо и место. Стремящегося к таким целям надо во что бы то ни стало уничтожить, унизить, скомпрометировать. Если не как ученого, то как человека. Сбить дыхание, «столкнуть» в запой. И поставить социальный штамп в виде официальной репутации. А что еще может противопоставить амбициозная бездарь человеку, который, подобно Крылову, стремился к подлинной научности, то есть к тому, чтобы сделать туманное ясным, просто объяснить сложный мир, причем сделать все это на точном терминологическом языке («Определяйте значение слов», – любил говорить Декарт), по строгим правилам и получить ре¬зультат, поддающийся проверке. Тексты Крылова – ясные, четкие, логичные – означали интеллектуальный смертный приговор работам, полным тумана, манерного наукообразия, словоблудия и ложного глубокомыслия. Он резал их без ножа, всех этих псевдоученых-пустословов, годами с важным видом занимавшихся, а точнее блудивших словами по поводу роли военных в развивающихся странах, НТР в «третьем мире», национально-освободительных революций и многого другого.
Крылов стремился к точным и твердым определениям, работая в такой профессиональной среде, в которой подобный подход, переведенный в социальную плоскость, противоречил строю ее жизни, деланию карьеры, повседневному надуванию щек в качестве «персонификаторов интеллектуального труда», «мозга нации». Ясно, что т а к и е должны были защищаться от Крылова, прибегая к раз¬личным мерам той социальной защиты, на которую способны. Он нарушал их социальный покой и тем самым нарушал некие социальные законы, жить мешал, был неудобен. И в то же время... необходим как генератор идей и объект эксплуатации.
В этом заключалось главное противоречие той «системы жизни», в которую был «вписан» Крылов, и той социальной подсистемы, которая возникла на (и при) пересечении науки как деятельности и оргформы, советского обществоведения и советского коллектива, взятого в качестве социальной молекулы (или в качестве социального индивида).
Проблема и случай Крылова – это проблема более общего социального целого, противоречий этого целого, ярко проявившихся в жизни Крылова, в его личности. И понять эту ситуацию лучше всего можно на основе любимого Крыловым метода: от абстрактного – к конкретному, от общего – к частному, особенному.
|